Странное, хищно-жестокое лицо, жестокое благодаря выдающемуся подбородку и светлым, небольшим, стальным глазам. С такой челюстью, с такими глазами он, кажется, не колеблясь, закусит горло своей жертвы, закусит мертвой хваткой. Он вежлив и корректен, ироническая нотка звучит порой в голосе, издеваются жестокие глаза: «Пришли-таки, меня не минуете», как будто говорят они. Немного поломавшись, он соглашается дать свидание с мужем; не слушая, все время поглядывает в окно, в сад — мысли его куда-то уносятся, и нет ему до вас дела. Он встает, разговор окончен. Раскаленный двор.

—    Как Милка? Лучше ей? — раздается сзади озабоченный громкий голос. Крыленко на крыльце, нетерпеливо топает ногой.

—    Будто лучше, Николай Васильевич, — как из-под земли вырастает слуга в почтительной позе, без шапки.

—    Ты у меня смотри! — несется мне вслед грозный окрик.

Спят собаки, спит вся усадьба, спит Георгиевский переулок.

Через улицу, как господская контора, в другом, более скромном особняке — канцелярия Трибунала. Отсюда служащие бегают «к самому», сюда и он подчас является с криком и шумом.

Сюда постоянно приходят просители и часами сидят в передней в ожидании «барина».

—    Идет, сам идет! — возглашает кто-либо из челяди, увидав в окно начальство.

Маленького роста, весь в сером, с огромным козырьком картуза, прикрывающим глаза, он входит быстро, как-то порывисто.

За ним, прихрамывая, едва поспевает рыжий сеттер с забинтованной лапой.

—    Ждут вас тут, Николай Васильевич, — почтительно докладывает служитель.

—    А ты смотрел, как лапу перевязывали? — нагнувшись к собаке, перебивает «сам».

—    Как же, смотрел; говорит, — скоро заживет, перелом у него.

—    Мне чтобы был здоров, ты отвечаешь!.

Не глядя на измученные лица вставших просителей, он быстро скрывается в канцелярии.

—    Пса жалеет, с псом, как с человеком, ну а с нами по-собачьи, — тихо заключает один из них, другие жмутся и боязливо озираются.